Юлиу Эдлис - Ждите ответа [журнальный вариант]
— А — Михеич?.. — спросил с последней надеждой Иннокентий Павлович.
— Михеич — не жилец, он дворник еще с царских времен. А за то, что он слышит секретный звонок и пациентов впускает, я ему плачу вдвое против его жалованья.
Господи, пришло в голову Иннокентию Павловичу, какова же судьба этого мертвого дома! — от екатерининского графа, минуя тайного статского советника и миллионщика, оплатившего из собственного кошелька свое же гибельное будущее, докатиться до кустаря-одиночки! А дальше, на самом дне этой пропасти — ниже некуда! — оставался один лишь не знающий срока и времени Михеич в своей дворницкой телогрейке.
На него-то последняя и единственная надежда пусть и не понять, не разгадать тайну, так хоть всего лишь прикоснуться к ней. Иннокентий Павлович распрощался с дантистом и, не воспользовавшись его любезным, но и с откровенной надеждой на отказ предложением проводить его до выхода, пошел вниз один. Михеич ему не встретился, а где искать его, Иннокентий Павлович не знал, да и как его найдешь в такой пещерной тьме? Но он твердо решил про себя еще и еще раз наведываться сюда, пока Михеич, единственный обладатель и хранитель тайны этого дома — а не всей ли России, если верить словам Сухарева или того же тайного советника?! — не откроет ему ее наконец. Не философ же и чистых кровей мистик Федоров…
21
Меж тем на заведенное по всем правилам и освященное традициями карательнейшей, на манер прежних достославных своих времен, прокуратурой дело «РФ против „Русского наследия“» пала полнейшая, словно по щучьему высочайшему велению, мертвая, ни шуму, ни шороху, тишина. Словно о нем позабыли, похерили, сдали в архив и вычеркнули из памяти. Но необъяснимая эта тишина казалась оставшемуся один на один с нею Иннокентию Павловичу зловещее и чреватее окончательным крахом, нежели недавний шум и публичная истерика.
Была бы Катя рядом, он мог бы с ней поделиться своими бессонными страхами, она бы его пожалела и поддержала хотя бы своим неколебимым «о'кей». Был бы рядом Абгарыч, он бы наверняка разузнал, в чем причина этой могильной тишины, кто и где та всесильная и вечно голодная на человеческие жертвоприношения щука, нашарил бы в этой немоте и тьме какой-нибудь выход, пусть и эфемерный, пусть хотя бы всего лишь мнимо утешительный, для натянутых готовой лопнуть струною нервов Иннокентия Павловича…
Но ни Кати, ни Абгарыча рядом не было, они, казалось ему, обретаются не просто в тысячах миль от него, а в другом совершенно мире, не имеющем ничего общего, даже общих границ, с миром, в котором остался в полном одиночестве он сам.
Правда, думал он, еще туже и хуже приходится Абгарычеву троюродному братцу, и вовсе, как кур в ощип, попавшему на зубок этой прожорливой щуке, едва ли он слышал даже эту гробовую тишину из-за толстых, в полтора аршина, как они клались в старину, стен зауральского централа в ожидании даже не самого суда, но хоть завершения следствия, которому не видно ни конца, ни края. Иностранцам, — думалось с как бы мстительной, но безадресной усмешкой Иннокентию Павловичу, — тем более таким, под микроскопом лишь обнаруживаемым, как какие-нибудь мальтийцы или котдивуарцы, вообще не под силу понять, как мы управляемся с молохом нашей судебной машины, несмотря на производимые в ней постоянные безнадежные реформы, преобразования и совершенствования.
Катя продолжала пребывать в далекой и безопасной Монтане — отец умер, ее сравнительно молодая мать осталась одна с тремя детьми, младшей Катиной сестрой и двумя и вовсе малолетними братцами-близнецами, с которыми на первых порах ей было бы самой не управиться. Мужу она писала регулярно раз в неделю, неизменно от руки, но из предосторожности — как они уговорились еще до ее отъезда: наверняка письма кем надо перлюстрируются, — ни словом не упоминала о беде, свалившейся нежданно-негаданно на «Русское наследие», и об угрозе, нависшей над самим Иннокентием Павловичем, лишь о здоровье и домашних заботах, но заканчивала каждое письмо выведенным крупно, заглавными буквами, с нажимом, своим неизменным «О'КЕЙ», и он в этом ее «о'кей» находил некое зыбкое утешение.
Левон Абгарович и вовсе давал о себе знать лишь с оказией, через третьи руки — тоже из конспирации, надо полагать, — но вовсе не из Еревана, ни даже с Мальты, а из саморазличнейших стран и городов, по которым он перемещался со скоростью света и безо всякой, казалось бы, надобности, но, как он сообщал, исключительно в интересах преумножения мальтийских вложений самого Иннокентия Павловича. Впрочем, насчет этих вложений он упоминал как-то довольно-таки туманно и расплывчато. Но, как намекнул, впрочем, столь же туманно, один из его курьеров, дело заключалось в предлагаемой бывшему шефу взаимовыгодной, по его словам, коммерческой сделке. А именно: сама изначальная сумма, схороненная на Мальте, как и проценты, на нее начисляемые, остается в законном владении и безусловном юридическом праве Иннокентия Павловича и, естественно, Кати, на чье имя и была помещена в тамошний банк, но уж прибыль, дивиденды, которые преумножались операциями, осуществляемыми на свой страх и риск отпущенным шефом по независящим от них обоих обстоятельствам в свободное плавание Левоном Абгаровичем, должны по справедливости делиться пополам. А в безукоризненности этого предложения Иннокентий Павлович может полностью положиться на его, Абгарыча, личную преданность и известное всей Москве безукоризненное деловое реноме. Видимо, именно в этом смысле он и понимал слово «паритет».
На что Иннокентию Павловичу ничего не оставалось, как согласиться, тем более что он и не знал, как снестись с Абгарычем, где тот находится в своих беспрестанных перемещениях по Европе, — а уж вынужденное это молчание наверняка было понято его некогда правой рукой в доживающем, по всей видимости, последние свои денечки «Русском наследии» как согласие на свое очень похожее на ультиматум предложение.
Но чего более всего не понимал Иннокентий Павлович, так это молчания и полнейшего безразличия всего банковского сообщества к занесенному над «Русским наследием» карающему мечу, а ведь оно не могло не понимать хотя бы из инстинкта самосохранения, что меч этот может опуститься на голову любого его члена, если не сплотиться, не заявить в полный голос о своей поддержке и протесте, иначе власти предержащие не преминут превратить прецедент из единичного случая в неукоснительное правило.
Правда, не прямо, так околичностями, но все же вякнули вполголоса в защиту «Русского наследия» немногочисленные, по пальцам одной руки их можно было сосчитать, либеральные издания, скорее по привычке, чем из убеждений, продолжающие играть в то, что лишь под увеличительным стеклом могло бы напомнить былую их фронду.
Выходило дело, что и вправду Иннокентию Павловичу совершенно не к кому было пойти излить душу и попечалиться, кроме как к Михеичу…
22
Он подошел к парадной, не сверяясь со своей дорогой и безошибочной «Сейкой», ровно в двенадцать, даже чуть опередив бой курантов с Красной площади. Вспомнив слова дантиста насчет того, что дверь теперь была навсегда заколочена по решению новых, вселившихся по исполкомовским ордерам жильцов, и только он сам и Михеич знают тайный условный звонок. Но и он не сработал, Иннокентий Павлович звонил и звонил — два длинных, один короткий, — но никто на них не отзывался. В сердцах он ударил ногою в дверь, она оказалась вовсе не запертой, легко поддалась. А за нею, натурально, стоял все тот же неизменный Михеич, который просипел осевшим со сна голосом:
— Если к профессору, так его нет, зря только шум поднимаете.
— Это я, Михеич, — сказал Иннокентий Павлович как мог громче, решив, что, если верить давешнему тайному советнику и старик этот и вправду без возраста, так уж наверняка и глуховат. — Ну, новый хозяин дома, ты меня раза три уже видал, неужто не узнаешь?
— Иди-ка ты лучше своей дорогой, гражданин, пока я милицию не позвал. Нету профессора, след простыл. И хозяевов больше нету, вывели под корень. — И хотел было вновь затворить дверь, но Иннокентий Павлович успел просунуть ботинок между створкой и порогом.
— Что значит — след простыл? Куда он девался?
Михеич подумал немного, не решаясь открыть гостю запретную, не для всяких ушей правду, и ответ его был более чем краток:
— Взяли.
— Что значит — взяли? — не сразу догадался Иннокентий Павлович.
— Как всех берут.
— Когда?
— Ночью, когда же еще. Так это было еще когда НЭП приказал долго жить! Ты, право слово, будто с луны свалился!
Тут Иннокентий Павлович сообразил, что значат слова Михеича, и не стал допытываться — не зря же и сам дантист чуял загодя свою неминучую судьбу.
— Да я, собственно, и не к нему вовсе, Михеич.